?

Log in

No account? Create an account
 
 
19 November 2009 @ 11:34 pm
Новые книги "Русского Гулливера": Андрей Грицман  



Поэтическая серия «Русского Гулливера»
 


Руководитель проекта Вадим Месяц
Главный редактор серии Андрей Тавров
Оформление серии Валерий Земских

 

Андрей Грицман. Голоса ветра. — M.: «Русский Гулливер»/Центр современной литературы, 2010. — 76 с.

ISBN 978-5-91627-034-1


Картинка 4 из 88
 
Поэт Андрей Грицман (на "Новой литературной карте России", в "Википедии") сознательно или интуитивно принадлежит к двум культурам стихосложения: русско000whswsй и американской. Перемещение между двумя чужеродными просодиями не всегда органично, но в процессе утверждения собственного поэтического голоса автор добивается того, что звучание его стихов становится уникальным, узнаваемым, наподражаемым. В книге собраны поэмы, стихи и очерки, посвященные теме ветра: человек смог выстоять на ветру, почувстовать его свежую горечь, обрести надежду... Грицману удалось передать настроения тысяч наших соотечественников, рассеянных волею судеб по всему миру: и он продолжает служить родной речи, где бы ни находился.


ЧЕЛОВЕК ВЕТРА

Опорой нашего существования по сей день остаются четыре универсальных элемента: "земля", "вода", "огонь" и "ветер", видимое, обоняемое, вкушаемое и осязаемое. Универсальные, элементы являются не чем иным, как разновидностями осязаемого: им соответствуют твердость, гладкость, теплота и легкость (или же обратные: мягкость, шероховатость, холод и тяжесть). Термины, предназначены не только для описания физических и физиологических явлений, они годятся и для описания психологических, символических, мифологических вещей. Юнг напоминает, что в арабском (и соответственно в еврейском) слово ruh обозначает как "дыхание", так и "дух". Именно в этом смысле ветер воспринимают алхимики, о чем свидетельствует труд Ямсталера "Viatorium Spagyricum" (Франкфурт, 1625). Проведя классификацию ветров и пронумеровав в определенном порядке, он соотносит их с кардинальными точками знаками зодиака, пытаясь раскрыть их космическое значение.

Обращение Андрея Грицмана к теме "ветра", обретение основы именно в этой стихии, привело...
не только к расширению образа, столь любимого фольклором, но дало появление совершенно иного лирического типа, заставившего прочувствовать центробежное разбегание мира, потерю безопасности, уюта, при приобретении легкости передвижения и овладением огромных географических пространств, выявить его "космическое значение". Главное, что может сделать поэт для укрепления и обозначения себя в литературе - создать некий доминирующий символ собственного существования. Условно говоря: Пушкин с дуэльным пистолетом, Хлебников с наволочкой, полной стихов, Бодлер с раком на поводке, Паунд с глобальными песнями, Дилан Томас с валлийской деревенькой, возвысившейся до уровня вселенной. Андрей Грицман (сознательно или случайно) стал "поэтом на ветру". Поэтом на мировом ветру. Причем создал такую поэтику, которая заставила смотреть на космополитичного "гражданина мира" не с позиций отечественного национального чванства, а как на что-то принципиально новое, ранее в поэзии диаспоры не наблюдаемое. Масштаб его обращения, высокая трагическая нота, взятая как бы наугад, оказалась подлинно пронзительной, явно более многозначной, чем пафос ностальгического прозябания или приправленный поэтической техникой и философией сентиментализм.

"Я знаю, что ни на каком языке я снов не вижу.
Я не вижу снов на языке, но я верю,
мне голос какой-то иногда слышен+"

"А оказалось - дрожать на ветру насквозь
совсем не сложно".

Трудно сказать, что определило безусловную победу этого выбора: личный талант автора или сама тема, ставшая до боли знакомой тысячам современников, но то, что Грицман ввел в нее невиданный до этого трансцендентный градус, - это факт.
Аскеза, а поэзия для меня одна из ее разновидностей, может осуществляться двумя способами. Первый - вариант отшельничества, подразумевающий уединение в безлюдных местах. Второй - путь странника, оставившего родину, дом, друзей и любимых (путь "странствующего рыцаря", например). Так вот, путь Грицмана может быть сравним с образом такого вот отрешенного путешественника, которому наш глобализированный мир предлагает более широкие способы самореализации.

"Не трогайте регулятор веры,
вообще отойдите от гроба,
-оставьте в покое.
Дайте дослушать как погасает
в бесплотном театре заката
бесплатное море, полотна Европы, бесплатное поле,
за семь шекелей пыльная Яффа,
и Ялта в вечерних огнях -
пересадка на Галлиполи".

Это из поэмы "Хамсин", говорят, за 50 дней, царствования этого ветра в Леванте люди немного сходят с ума. Для печали у поэта есть и другие причины:

"Любимая, приезжай скорее;
На это есть смертельные причины.
Четверть века - это совсем не время,
если влиться душой в бесконечное ускорение
и от дома вовремя найти ключи."

Лирика, доведенная до эпического уровня, благодаря синхронизации личного голоса с безличным рокотом ветра. Я не встречал в русскоязычной поэзии, написанной за рубежом, более трогательных и завораживающих вещей. Я тоже - ветропоклонник, тоже именно в нем находил опору во время моих перемещений по миру. Мне кажется, что "Хамсин" мог бы стать своего рода гипертекстом, включающим в себя вздохи и выкрики многих наших соратников по рассеянию. И это не литературный прием. Ветер служит универсальным музыкальным инструментом, способным подхватить наши множественные голоса, сложить их в молитву и псалом. Андрею Грицману, услышавшего голос Хамсина на своей исторической родине, это удалось.

"Второй ветер" этой книги ложится в долину Гудзона. Интонации меняются, ужесточаются, строки укорачиваются до уровня афоризма или вновь растягиваются вместе длинными наплывами ветра. Поэт прожил в Америке тридцать лет: в предисловии говорит, что хотел бы поделиться впечатлениями. Что ж можно и так. О сложных вещах можно говорить просто. Итак, к какой классификации Ямсталера отнести этот ветер? На чем настоян он? Что привнесли в нее воды Гудзона, этой великой "кругосветной реки" Фенимора Купера и Тома Вейтса? Андрей пишет о наших родных местах, радость узнавания мешается с взглядом свидетеля и наблюдателя.

"Мы на время уходим, всего на неделю,
до начала недели,
а находим себя в безымянном мотеле
на смятой постели,
с цепочкой на двери.

Джаз дождя по окну
тарабанит неровную тему,
и гудит грузовик на развилке хайвея.
Ты лежишь и не веришь,
что это случилось с тобою".

Боже, как грустно узнавать себя в этих строках: неужели судьбы творческих людей так похожи? И нет выхода? Почему, в конце концов, я уверовал в цельность, в возможность таковой? "Быть прямым в кривом, цельным в раздробленном". По-моему, ветер, как одна из самых чистых вещей на свете, к этому состоянию души, располагает. Более того, я скучаю по этому ветру. По ветру в долине Гудзона. Хотя меня в тех краях ветер нес в самую отчаянную неизвестность. Пусть мы и научились с некоторых пор чувствовать себя дома одновременно везде и нигде. Америка - не только сеть дорожных коммуникаций и благоустроенных отелей среди лесов и прерий. Грицман связан с культурой этой страны, принимает ее всерьез, и, в силу своей вовлеченности в контекст, служит ей преданно и самозабвенно.

"Здесь тени бредут великих безумных, потерянных в мире:
Эдгара, Уитмена, Аллена, Крейна.
Портовые краны висят, как судьба, как исчадие гари
над гнилью жилья, скорлупой ресторанов, мотелей,
и статуя светит над бездной знамением веры".

Поэт за рулем. Опьянение скоростью также может менять природу души, способствовать ее переходу с одного уровня на другой. "Кочевник асфальта" - не обязательно прожигатель жизни, искатель сильных эмоций. Как ни странно, лучшие строки и мысли чаще всего приходят именно во время вождения автомобиля. Уход от профанного состояния к высокому может осуществляться самыми обыкновенными способами. Была бы на это воля поэта. Грицману этот "диониссийский порыв" к лицу, он - человек рисковый.

Летят за Бангором на север безбрежные мили -
на север, наверх, на Квебэк, на дыханье Гольфстрима,
как детская память, синеют канадские ели,
и души заброшенных ферм проносятся мимо.

С самоиронией звучат последние строки поэмы, отколесившей вместе с автором все восточное побережье.

И привычно зажить по закону заморского кода,
по режиму химчистки и часа последнего трэйна.
Так уйдут в энтропию любви все последние годы.
Легкий троп озвучит мой путь в суете бесполезной.

Пора "энтропии любви" подходит к концу, приходит время чего-то более важного, истинного, того, для чего ты призван в этот мир. Человек, так долго стоящий на мировом ветру, способен, должно быть, и идти против ветра. Мужественности у поэзии Андрея Грицмана на это хватает. "Ты сумасшедший, не сиди на сквозняке!" - голос из давней глубины, несравнимый, незабываемый, дальний, возвращающий в нереальную относительную реальность, напоминающий то, что ты еще жив, голос звучит, и чертова зажигалка гаснет на ветру, рвущимся из гавани, открытой всем ветрам и не прикурить, если не сложить ладони, прикрыв от ветра." Удержаться можно. Особенно, когда в качестве опоры используешь одну из основополагающих стихий. Родную речь.

"Оказалось всё гораздо яснее и проще:

ничего нет и ты наедине
со своим детством
и своей речью".

Вадим Месяц , 25 окт. 2009


Начало книги.

О ВЕТРЕ

«Монах волосатыми пальцами книгу захлопнул — сентябрь. Посеял Язон...» переводные четкие блики слов, залетевшие из юности. Ветер поднимается и стихает. Ветер носит много имен. Сносит преграды. Это воздух, которым мы дышим, он уносит лепестки, листки с незаконченным текстом, листает страницы книги и вдруг открывает случайно, стихает и остается текст, буквы, которые открыто смортят на мир, в то время как другие прищурились, зажмурились и спрятались в бумажных ущельях закрытых страниц.
«Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет» — набор незаменимых слов, брошенных на ветер, детская переводная картинка ветра, залетевшая в душу навсегда. Ветер — движение. «Список кораблей прочел до середины. На головах царей божественная пена». Обрывки этой пены летят к нам через столетия, через страшные ледяные глыбы Колымы и вечной арктической ночи, где сатана правит свой безъязыкий бал а адском лунном сиянии.
Но, где-то в районе Леванта, над морем среди земли, струи хамсина встречаются с нежным дыханием мистраля и смешиваются в потоки живой прозрачной воздушной воды и там — живет человек и плывут строки, строки, как лепестки, обрывки. Потом — воздух холодеет, шуршат стекленеющая осенняя листва, замерзшие брошенные газеты с замороженной позавчерашней жизнью, но все равно — жизнью. Это движение, ветер, порыв, вектор, кровообращение, когда сердечные клапаны хлопают, как чистый флаг на ветру. Боже, детский сквозняк, детские болезни, мир обещаний и увещеваний, постоянная диалектика сквозняка из открытой форточки и свежего воздуха, необходимого для выздоровления, для красных кровяных телец, больно покусывющих кончики пальцев, когда наконец выйдешь и зажмурившись смотришь, глядишь, видишь — у ветра запах другой — проснувшийся, свежий, живой. Март еще не пробился насквозь, но уже жизнь набухает под спудом и ветер несет надежду на весну, чудесную неожиданную встречу и на дальнюю поездку навстречу степям и южному ветру с легким привкусом рыбы, влажной гнили и цветущего темного оврага.
Сухая библейская весть хамсина, жесткая правда песка: глаза слезятся и рассмотреть реальность невозможно. Да ее и нет — есть только генетика того, кто ты есть, и палец поднятый по ветру дает направление в никуда. Потому что, стоишь на том, что ось земная рядом под ногами и песчаный ветер с периодичностью строф засыпает тропы к месту встречи с исторической судьбой.
Ветер несет над Атлантикой небесные лайнеры и теплые души, в них уснувшие, и проснувшись, вдыхающие другой влажный, туманный, переменчивый воздух. Долина Гудзона — аэродинамическая труба, центростремительная сила, тянущая в сторону от тоски неизбежности, в любую сторону, куда дует ветер — мир открыт, как мореходная карта трансатлантического рейса, когда приоткрываешь полупьяные глаза, видишь фосфоресцирующий экран и на фоне мерцающего квадрата, прекрасную незнакомку в синей униформе, с неизвестной, но предсказуемой жизнью где-то в обжитом дальнем кубике многоквартирных сот в аккуратном пригороде Амстердама, Праги или Франкфурта.
А ледниковая глыба обитаемого острова, обтекаемая океанским ветром дает временный приют нам, уставшим в дороге и присевшим у спасительной скалы за столиком у входа в Starbucks. И вдруг окликает голос: «Ты сумасшедший, не сиди на сквозняке!» — голос из давней глубины, несравнимый, незабываемый, дальний, возвращающий в нереальную относительную реальность, напоминающий то, что ты еще жив, голос звучит, и чертова зажигалка гаснет на ветру, рвущимся из гавани, открытой всем ветрам и не прикурить, если не сложить ладони, прикрыв от ветра. Будто стараешься рассмотреть и понять что-то в своих собственных теплых ладонях.
 




ХАМСИН
(поэма)


Я обменял шекели на пиастры,
разделил канделябры на восемь.
Научился кашлять по-итальянски,
(как Горький на Капри),
но так и не научился писать песен.
«Тахана Мерказит» смешалась с «Термини»
и с Казанским,
аравийский хамсин сдувает пену
с тополей на Пресне.
Когда о небе, я уже не понимаю
речь идёт о каком глянце.
Да, и вообще, больше не важно «как»,
только «если».
Например, если ты со мной, —
это и есть дома.
Значит, и без меня Гудзон
листьями выстлан как золотой чешуей ножны.
Когда-то думали так:
чокнулись мыслями за чаем-
и на боковую.
А оказалось — дрожать на ветру насквозь
совсем не сложно.
Осторожно, двери закрываются, но ты
уже совершил поступок,
ступил в другую жизнь,
ты вечно ищешь
всё ту же нежность.
Кривится пространство, но правдиво время,
и оказывается, что любая канной площади,
книги говорят вслух, всё обещано
и друзья навечно.
Оказалось вомната безбрежна.
20
Когда-то казалось, что март всерьёз
струится вниз к переименовсё гораздо яснее и проще:
ничего нет и ты наедине
со своим детством
и своей речью.
Следующая: Курская-кольцевая,
пересадка на Виа деи Счипиони и Бен Ехуда.
Много школьников, начало уроков, конец года.
И блудный наш брат вместе с нами
через восемь минут сегодня утром
увидит обещанного пророка.
Следующая станция уже за схемой,
да и схема сама в наше время
только символ веры.
Метрополитен похож на пещерный город,
где римляне сбили надписи над пещерами.
Провалы города дышат сыростью.
Это медленное дыхание камня.
Так не тлеют газеты, планктон или жимолость.
Это вино из глубинной давильни давней.
Трёхтысячелетний луч света, дошедший от солнца
тронет дно — и светлеет сознанье.
И жизнь становится встречей
не с Эребом, а с Эрец,
а не только длящимся расставаньем.
Средиземноморье лучится всё так же.
Шестой флот застыл атоллами,
скальными островами,
и даже «Фантомы» в электронной лазури кажутся
разыгравшимися греческими богами,
заглядывающими через плечи туристов в газеты
в киосках, где на первой странице Ирод
на встрече в верхах,
когда низы получить визы
21
и досидеть остаток жизни в кафе
уже не могут.
Лозунги на стенах гласят: «Ждать бесполезно»,
но, тем не менее, прекрасно,
и потому стоит.
Светит месяц, а кому не ясно.
Красный крест, словно след крови
«Гамзы» балканской.
Со скал-минаретов ветер воет по-мусульмански,
и нам, слава Богу, свистит под сурдинку
в телефонных трассах коры
городского мозга.
«Становится тише,
когда узнаёшь о солнечных нитях
над черно-серой пустыней
и мысли садятся на кроны деревьев
и поют на световой ноте.
Есть ещё песни не спетые там,
где совсем безлюдье».
Что видит всевышний,
как пилот «Эл-Ал» сверху:
под молочной пенкой Одессу, Газу,
многохолмистый город в полудне анабиоза.
Все заняты ритуалами,
то есть, попыткой забвенья.
Высится кремовый Маале
Адумим и напротив военной базы
бедуин высушен
у шоссе и не ведает о терпеньи.
Не трогайте регулятор веры,
вообще отойдите от гроба,
-оставьте в покое.
Дайте дослушать как погасает
в бесплотном театре заката
бесплатное море, полотна Европы, бесплатное поле,
22
за семь шекелей пыльная Яффа,
и Ялта в вечерних огнях —
пересадка на Галлиполи.
Кто первый бросил краеугольный камень?
Кто первый вышел на музейную площадь?
Всё смешалось, ни шагу назад,
безымянна пустыня за нами.
Здесь каждое дерево — знамя
в ничьей оливковой роще.
Я бы до слёз вернулся в мой город,
только не знаю в какой.
Меняют просодию
успехи градостроительства.
Сам не ведая, исчезаешь
упоительно чёрт знает как далеко.
И лишь Налоговое Управление
знает твоё место жительства.
Но всевышний и сам разберется.
Он, по-моему, всё ещё занят названиями.
Ещё не все синонимы даны любви
и, извини, Пушкин, дружбе.
Что может быть прекраснее расставания
в одиночестве на чужом побережье с прошлым
«И это имеет значение,
потому, что всё, что мы говорим о прошлом
есть описание вне места,
слепок воображения,
воплощённый в звуки
и поэтому то, что мы говорим о будущем
должно предвещать,
жить в своих собственных подобиях,
уподобляясь рубинам, краснеющим рубиновым цветом»,
в одиночестве на чужом побережье с прошлым.
Или в плывущей пустыне
на остановке Эн-Хазева,
23
где нет понятий поздно или рано.
Мир обращается раз в тысячу лет вокруг Негева
и, оказывается, солнце спит где-то в пещере Кумрана.
Вода родилась в роднике, в Эйн-Геди
на дальнем краю
опавшего осеннего райского сада.
Глиняная старуха в автобусе рядом со мной не ведает,
что она потомок той,
что спаслась в Массаде.
Нет ничего слоистей, глубже, горше.
Никому не нужная соль
без насущного хлеба.
Но здесь глаз расширяется
до размеров неба или моря,
и беспредельно просит
всё больше и больше.
Господи, как расплести языком беседы
анонимные нити этого бесконечного света.
Набираешь какой-то номер, узнанный у соседа,
и бесполый голос вторит в ущелье эхом:
«Ждите ответа».
Сижу и жду.
Стакан сока превращается в апельсиновую рощу,
бокал «Мартини» — в оливковую,
дыхание в атмосферу.
И все наши разговоры, сомнения,
стихов химеры
в рассеянном свете тоже кажутся
символами веры.
Сандалии сношены. Очки обязательны.
Акцент превращается в прикус на языке оригинала.
Все камни разбросаны.
Совершенно не собраны.
И все время кажется,
что в салате майонеза и уксуса мало.
24
Генерал Оливье, жирная гадина,
сидит на банкете рядом с атаманом Укропом.
Оказывается это то, чего ради мы,
дамы и господа, драли жопу.
Парламент пристрелян, даунтаун разгромлен,
¶пожар подползает к заправочным станциям.
Но мы спокойны за телевизионным экраном дома,
потому что в бумажнике есть квитанция
на случай необходимости срочного подтверждения,
получения санкции или, скажем, без рецепта.
Cуверенность подтверждают уверенные телодвижения,
особенно, если почти без акцента.
(Любимая, приезжай скорее;
На это есть смертельные причины.
Четверть века — это совсем не время,
если влиться душой в бесконечное ускорение
и от дома вовремя найти ключи.)
В мире дальше ехать некуда, конечная остановка.
Немного неловко за опоздание,
здание закрыто и из подвала плывёт запах плова
различимый даже и на таком расстоянии.
В тысячу лет. Это уже совсем сумерки человечества
в тенетах медиавизма.
Слава Б-гу, у нас хоть были отчества,
часто подозрительные,
но всё же нормальные элементы
зрелого государтсвенного организма.
Две тысячи лет — это уже «до вашей эры».
Экскурсия звучит оправданием,
комментарием к истории Юстиниана.
А что им ещё оставалось между Сциллой и Харибдой
каменной веры и бредом
вакханалии какого-то хана?
25
Господи, прости их, они все о едином.
Ещё раз — это не выразимо словами.
Одно и то же по-эвенкски и на ладино
имеет в виду ностальгию,
но означает лёд и, в то же время, пламя
На чёрном пламени сияющими глаголами и слогами —
чёрный бархат Вселенной числами выткан.
Овечий пророк, длиннобород и полигамен,
словно позирует на иерусалимской открытке
в последнем киоске в зоне.
Покупка виз на турецкой таможне —
сбор налогов в параднике второго Рима.
Там беззвучен стон подземного Эчмиадзина!
Мы этого понять больше не можем,
потому и спокойнее, что непредставимо.
Айвазовский гонит эвксинские волны
по анфиладам дворцов,
где томно тонут гаремы.
Это места, где ты втянут невольно
в архитектурную дискуссию Ромула и Рема
Волчицы одичали и спят на помойках,
в гниющих нишах за лавками специй и сувениров,
пахнет гарью Босфор.
Когда тянут за рукав, отказаться неловко,
и монеты летят в пасть древнего мира.
Города мира аккуратно укомплектованы
в огромные залы под электронным наблюдением.
Экскурсанты спят на лужайках Рима,
и незримо засыпаны каменной солью
бездонные ярусы Иерусалима.
Мир — держит по курсу, доллар крепчает
как ветер с Атлантики.
Хлопают двери банков.
Пуста комната Пруста,
26
и как пропуск в романтику
шелестит пластик в прохладе ресторанов
Автоответчик приветственно сообщает
ответы на все вопросы:
кто, куда, зачем и насколько.
Позвонишь ей раз десять
из разных будок с космического мороза
и становится почти совсем не больно.
С другой стороны, история не даёт ответов,
и, поскольку общее место, ничему не учит.
Из любой дыры по и-мейлу можно передать приветы.
Но страшно признаться,
что всё это только случай.
Чай остывает, наливается мятой.
Чужая жизнь на нёбе горчит приятно.
Душная ночь на подушке мятой
тем прекраснее, чем она более безвозвратна.
Я знаю, что ни на каком языке я снов не вижу.
Я не вижу снов на языке, но я верю,
мне голос какой-то иногда слышен:
чудные строки, но если проснуться —
это состав уходит на дальний канадский север.
Хамсин — это пятьдесят вдохов и выдохов
пустыни, спящей под мутным терракотовым небом.
Время исхода, когда всё безвыходно,
то есть маца кончилась, но осталось
полно хлеба.
Это хамсин: много песка, дефицит кислорода.
Только хасиды о'кей и патрули с М16 и с Узи.
С Леванта грузовики с джинсами плывут в Новосибирск,
как караваны свободы,
и обратно женское карго
из портов перезоненного Союза.
27
Оксаны, Татьяны, Сони и рижские Лаймы,
их аттестаты зрелости свежие как банкноты.
Рыщет золотоносное поколение
трёхпроцентного выигрышного займа
в поисках добычи вокруг Эвксинского понта.
Сунь тёплый пластик в щель
в стене мечети султана,
и человекочасы зашелестят
как песок в часах библиотеки совета.
Я скучаю, но домой звонить ещё рано.
Странно, что AT&T быстрее скорости света.
Слова были вначале или Слово?
Олово речи в тигле синего времени.
Попробуй переведи на язык оригинала «Нашедший подкову»,
найденный в бутылке на странице без имени.
Оставьте в покое историю и юриспруденцию.
Какая там ответственность?
Каждый сам за себя решает, сколько осталось.
В икс-хромосоме живёт моя смерть
и моя женственность,
и по мере возможности,
я стараюсь не есть сала.
Азбуки языков рассыпаются как арабская мозаика,
чтобы не дай Б-г не создать образ
подобием образа.
Писание летописи слева направо —
это удел прозаика.
Наше правое дело — на волоске от истины
поиски голоса.
Я теперь спокоен,
потому что знаю, где сидит фазан,
и сколько гульденов стоит въезд на остров Манхэттен.
Мне так и не удалось побывать на горе Синай
(не потому что Египет),
но теперь уже неважно и это.
28
В середине лета
я вернусь во влажное лоно
моего довоенного дома в плюще и сухих лианах.
Я окончил школу долины нижнего Гудзона
и так изменился, что мне больше не страшно и не странно
потерять и его.
И не оборачиваясь
закрыть дверь и уйти в горящий
лес после исхода лета.
Вот и хорошо, что больше
некому жаловаться,
разве что коту,
которого теперь тоже нету.
Хорошо также приезжать в Лефортово
и сидеть на своём единственном клочке
на мёртвой пасеке у улья с пеплом.
И тянет уже не гранулирующая рана,
а тепловая точка,
которая всё более крепнет.
Что особенно кстати в январе,
когда грунт твёрд, и алкаша с лопатой
не дозваться в подвале.
У стены часовня одиноко стройна и легка.
Там свидетельства выдают в прохладном чернильном зале.
Скоро время вечерней поверки,
а я и не знаю, в какой список
я занесён пожизненно.
Какая личина, что за кличка, что за доля.
Но как-то легче, что такой
я не единственный, построенный с другими
на краю вечернего поля.
Я знаю, что поздно уже, да и зачем
выбирать для души сосуд в разливочной:
стакан, стопку или пивную кружку.
Дыши свободнее пока сиреной вожатые не позовут
на этот последний за смену ужин.
29
Но всё же странно, что всегда и везде
становится напряженно,
когда вызывают, называя фамилию и имя вместе.
Это же просто моё отражение.
У него есть форма и чувства, но у отражения
не может быть гордости или чести.
Ни тем более священной миссии
навеки и поныне. Снова:
каждый сам за себя в ответе.
Священным хамсином свищет
ничья истина
в простреленном и запеленгованном
квадрате пустыни.
Судить о себе, пожалуй, не рано,
но, всё же, не ясно, имеет ли смысл.
Потому что душа обрела язык
и заговорила вслух, не имея слуха,
говоря к имяреку.
Это такая чудная, пульсирующая сила,
что для убеждения стали не нужны руки.
Говорю: душа со слуха
выучила разговорный язык
и теперь в кафе на салфетке
рассеянно чертит знак «алеф».
А дальше не важно, как подвыпивший диббук,
пусть снова поджидает кого-то
в больничных дворах и на вокзалах.
Где всё наполнено копотью, костной мукой,
дымом и тенями транзитных судеб.
И когда проезд оплачен,
состав тронется и всё поплывёт мимо,
я по тебе скучать — да и вообще буду
хранить в себе вечно каменную пыль Иерусалима.

Иерусалим, 1998 г




Всю книгу читать
здесь и так.


 
 
 
Борис Кутенковbronya_bonafide on June 1st, 2010 07:31 pm (UTC)
рецензия
В последнем номере журнала "Лит.учёба" вышла моя рецензия на эту книгу:

http://www.lych.ru/online/index.php/0ainmenu-65/49--22010/570-2010-05-31-10-34-33.

Буду признателен, если вы разместите её здесь, в ЖЖ, и/или на сайте.